Кальман пытался отыскать взглядом железные решетки, но вместо них видел только занавеси затемнения.
— Вы, господин доктор, должны быть заинтересованы в том, чтобы я убежал, — сказал Кальман.
— Вот как… Почему же это? — удивился Мэрер.
— Потому что после войны я буду свидетельствовать в пользу господина доктора.
Врач покачал головой.
— Не понимаю. Почему вы хотите свидетельствовать в мою пользу. И вообще, зачем мне-понадобятся свидетели?
— После войны всех гестаповцев будут судить за пытки и уничтожение людей. И господина доктора тоже, ведь вы врач особой команды. С помощью кого вы докажете, что вы гуманист? Из тех, кто арестован Шликкеном и его людьми, никто не останется в живых. Тот, кто смог выдержать пытки, погибнет в концентрационных лагерях.
— Я не принимаю участия в пытках, — сказал врач.
— Вы только лечите несчастных, чтобы они могли вынести новые допросы с пытками.
— А что же мне делать? По-вашему, я должен ускорять их смерть?
— Я не утверждаю этого. Но вы должны бы все сделать для того, чтобы осталось хоть несколько человек, которые после войны могли бы стать свидетелями.
— Вы так уверены в том, что Германия проиграет войну?
— Я — да, но и господину доктору следует учитывать такую возможность.
В начале апреля начались бомбардировки города. Больных из закрытого отделения не уводили в убежище. Но Кальман без всякого страха лежал на своей койке и равнодушно слушал гулкие разрывы бомб, лающий голос зениток, наплывающее гудение авиационных моторов. С каким-то странным злорадством он наблюдал за коренастым эсэсовцем с детским лицом, который вздрагивал при каждом разрыве. Кальману казалось, что охранник молится про себя.
В комнату вошел Мэрер. Он был в мундире, точно только что вернулся из города. Врач отослал солдата в бомбоубежище. Когда дверь закрылась, он подошел к койке Кальмана и, бросив фуражку на стул, сказал:
— Послушайте, я устрою вам побег. Но вы должны взять с собой и меня.
Кальман поднял глаза на врача. Он был удивлен.
— Господин доктор, я не хочу бежать!
— Не хотите?! Завтра вас заберут отсюда.
— И тогда — нет… Словом, в данный момент я не могу сказать ничего другого. Я очень рад, что вы хотели помочь мне, но я не могу бежать. Надеюсь, когда-нибудь я смогу вам объяснить почему.
— Ничего не понимаю. Тогда какой смысл был…
— Догадываюсь, что вам непонятно. Но обещаю вам, что в случае необходимости я буду свидетельствовать в вашу пользу.
Мэрер был в замешательстве.
— Я все уже подготовил. Пойдемте…
— Я не могу уйти отсюда.
Кальман решил дождаться предложения Шликкена. Он рассуждал так: самому ему терять нечего. Но он должен известить дядю Игнаца; это сейчас самое важное.
— Тогда что же нам делать? — спросил Мэрер.
— Я хочу попросить вас об одном одолжении, господин доктор, — сказал Кальман, глотнув воды, и посмотрел в окно. Снаружи уже была тишина, хотя отбоя воздушной тревоги еще не дали.
— Я с удовольствием помогу вам.
— Я лежал в клинике по улице Тома, — проговорил Кальман. — Разыщите там, пожалуйста, главного врача — он лечил меня — и расскажите ему, что случилось со мной и моей невестой.
— Он знал вашу невесту? — поинтересовался Мэрер.
— После моего выздоровления он устроил меня садовником на виллу к Калди. Господин главный врач не только лечит больных, но и после того, как они поправятся, заботится о них… А вообще-то он любит Гейне и Гете.
Когда Мэрер удалился, Кальман с известным беспокойством стал думать о своей дерзости. Потом решил, что принять предложение о побеге было бы еще большим легкомыслием. Он обязан послать донесение дяде Игнацу, а посылка такого донесения всегда связана с риском.
На следующий день утром его перевели из гарнизонного госпиталя на виллу Калди. Из окна машины он сумел заметить, что в четырех углах территории сада установлены наблюдательные вышки с прожекторами. Его несколько ошеломило это зрелище: он не предполагал, что гестапо работает настолько откровенно. Вместе с тем это навело его на мысль, что на вилле размещена только группа, осуществляющая допросы; отделы же разведки и контрразведки находятся где-то в другом месте. По-видимому, он просчитался. Когда он отказался от побега и принял предложение Шликкена, то рассудил, что его «работа на немцев» будет выгодна движению Сопротивления, потому что если его вовлекут в качестве агента гестапо в разведывательную деятельность, то он будет иметь возможность узнавать о планируемых акциях и извещать об опасности участников движения. Но он заблуждался. Впрочем, теперь уже все равно, совершенно все равно. Если ему суждено погибнуть, то он найдет случай захватить с собой на тот свет и Шликкена. Мэрер исполнил его просьбу и дал ему две ампулы цианистого калия — это его очень ободрило.
Машина остановилась у главного входа. Кальман внимательно наблюдал за всем. То, что он заметил, дало ему возможность предположить, что на вилле по крайней мере пятнадцать эсэсовцев. А вместе с начальником караула и разводящими охрана может насчитывать и восемнадцать — двадцать человек. Но где же размещено столько людей?
Его повели по знакомой лестнице. Библиотека Калди, насчитывавшая пятнадцать тысяч томов, исчезла. Против двери, ведущей в кабинет, за длинным столом сидели трое мужчин и одна полная женщина с соломенного цвета волосами. Все в гестаповской форме. В конце стола стоял полевой телефон, а по комнате в разных направлениях было протянуто много цветных проводов.
Шликкен вышел на минуту, с улыбкой поздоровался с Кальманом, однако не подал ему руки. Потом он что-то шепнул одному из гестаповцев на ухо и, сказав Кальману, что сию минуту освободится, вернулся в комнату.